Сегодня "Наивные путешественники" выбрались из привычной зоны комфорта. Пробная адаптация к предстоящей Сибири. Поехали в Кашкурино. В гости к Николаю Озолину, с непривычным латвийскому уху ударением в фамилии на второе "о".
Везет нас Ивар. В дороге слушаем латышские песни. Ощущения довольно странные: сонный, уходишь с головой в компьютер — набиваешь текст. Фоном звучит что-то привычное. Вдруг понимаешь, что поют по-латышски. Потом поднимаешь глаза: за окном названия на вывесках по-русски. Легкое ощущение нереальности на несколько секунд появляется.
Где-то там, в часе езды от города, нас ждет человек с непонятной фамилией Озолин. Бывший Озолиньш. Бывший не в первом поколении. Он очень долго слыхом не слыхивал ни про какие латышские общества. Не состоял и не привлекался. Все сам. Сейчас тоже сам. Но уже под флагом. Так получилось.
— А вот тут начинаются поля. Чьи?
— Ивар?— Мы отрываемся от компьютеров и телефонов, смотрим на водителя вопросительно.
— Ну что вы, как маленькие?— Ивар обижается. — Вы должны ответить: "Маркиза! Маркиза! маркиза Озолина!"
— Что, это прямо все его?
Не все. Тут они начинаются.
Угодья "маркиза Озолина"
Вдоль полей, лесов и рек имени латышского фермера едем минут десять. Довольно быстро едем. Все, что даже не является его собственностью, так или иначе, имеет к нему отношение. Наконец, встречаемся.
— Ну что, ребят. — Николай садится к нам в машину. — Посмотрим Смоленщину?
— Ну что, сначала давайте я вам курганы покажу?
Судорожно перебираю в голове курганы — Бессмертия, Славы… Думаю: неужто все объедем? Машина тем временем сворачивает с дороги в лес. Коля кивает:
— Вот, слева, видите? Начались.
Поворачиваем головы, видим ряды холмиков. Метра по два-три.
— А это что?
— Курганы. Там вот и хоронили. Нет, не латышей, вы что. Это еще тысячи лет назад было, по пути из варяг в греки слышали? Вот здесь и тащили волоком суда от Волги в Днепр.
Курганов много. Несмотря на снег, подкопы видны. Полузаваленные и совсем свежие.
— Их черные копатели раскапывают. Это запрещено, но как за всеми уследишь? Таких мест тьма. К каждому охрану не приставишь.
— А зачем копают?
— Ищут. Кто драгоценности, кто оружие, кто просто предметы старины. Как правило, не находят.
Наконец, остановились. Впереди — озеро, по бокам — бесконечные курганы. Робертс убежал фотографировать, мы стоим на большом кладбище. Там, в холмах разного размера, — останки людей. Снег падает. Холодно.
Возвращается Вицупс, мы с облегчением садимся в машину.
— Теперь поедем, я вам латышский хутор покажу. — Это опять Николай. Приободряемся. Смотреть хутор интересней. Там, по нашим планам, должна быть жизнь. Возвращаемся на дорогу. Вокруг — поля.
— Кстати, — Ивар притормаживает, — сейчас будем проезжать место гибели Егорова. Интересно?
— Интересно. А… А кто такой Егоров?
— Это тот, кто в 1945-м флаг на Рейхстаге установил. Один из.
Заснеженная дорога, слепой поворот. Рядом с ним, немножко в стороне, — камень в снегу. Протираем.
"Здесь 20 июня 1975 года трагически погиб Михаил Алексеевич Егоров". У камня искусственные цветы. Все остальное — настоящее. Через минут пять опять тормозим. Вокруг — поля, редкие деревья.
— А что случилось?
— Приехали.
— Куда?
— На хутор.
Выходим из машины следом за Николаем. Он уверенно идет в чистое поле. Там — ничего. То есть снег, редкие деревья, ручеек — это все есть. Нет ничего, похожего на хутор.
Шагаем через снег минут двадцать. В сапогах снег, за шиворотом ветер. Промокли, замерзли.
— Вот. — Озолин остановился. — Пришли.
Вокруг ничего не поменялось. Снег, ветер, равнина, редкие деревья.
— А хутор где?
— А вот здесь. Был. — Николай обводит рукой часть поля.
Робертс чутьем обнаруживает холмик. Там раньше был погреб. Обходит с другой стороны, проламываясь через бурелом. Вход. Сохранилась даже дверь. Хотя надежная, каменная кладка полуразрушена. Сверху уже проросло дерево — выдавило.
— Ну как хутор, — рассказывает Николай, — так называть привычнее, а на самом деле настоящее имение. Большой каменный дом, солидный погреб, хлев, постройки. Рядом палисадник обязательно. Здесь таких много было, даже коллективизацию сумели пережить: организовали собственный колхоз, раз надо, назвали его по имени агронома Биркмана, всех своих записали кого счетоводом, кого сторожем. Кое-что из собственности сделали общественным, но жили и работали все больше по-старому — сами по себе. Раскулачивание пережили, коллективизацию обманули, а вот репрессий 37-го не избежали.
Делаем фотографии, возвращаемся к машине тем же путем. Вопросов все меньше: все вокруг само отвечает на все незаданные вопросы.
— Куда дальше?— спрашиваем.
— На кладбище.
Становится окончательно ясно, что последний день в Смоленске веселым не будет.
Несколько листов формата А4
Едем по той же дороге еще минут двадцать. Пейзаж за окном не меняется. Снова остановка, снова идем через поле. Впереди большой деревянный крест. Подходим ближе.
— Ну вот, — Озолин ставит на заснеженный стол пакет с пирожками и настойкой, — пришли.
На кресте — несколько листов формата А4. Ламинированные, но все равно потрепанные. Фамилии, даты: Авот, Аузен, Страус, Озолин. 85 имен. Список казненных.
— Их 115 на самом деле. Это по моим последним данным. Листик это я так, временно. Вообще, конечно, хочу сделать памятник нормальный. Выбить в камне имена. Листики — это несерьезно. Никто их них здесь не похоронен, конечно. Я долго пытался выяснить, куда их отвезли после ареста, и выходит, что, скорее всего, в Катыни расстреляли: дочка Штраусса видела, как их везли в грузовике из Демидова по смоленской дороге, а там на всех одно место казни. Но умри они своей смертью, то лежали бы здесь, потому и крест поставил.
Николай Озолин смотрит на крест.
— Крест вот сам сделал. По всем правилам, без единого гвоздя. Собрал, привез сюда. Когда устанавливали, лебедка порвалась. Он мне чудом голову не проломил. Хорошо, что Ивар рядом был — успел рукой прикрыть.
— Ее и сломало, — Ивар мрачно дополняет.
— А почему сам?— спрашиваю осторожно.
— А кто?
— Латвийское общество, посольство…
— Ой… — Николай отворачивается и идет разбирать мешок, — давайте помянем уже.
Налили символически, выпили.
Николай привык все делать сам. Сам устроил свою жизнь, быт. Сам устроил хозяйство. Сам пришел в латышское общество. Не за помощью, просто. Сам сделал крест, сам установил. Сейчас хочет строить часовню. По той же схеме.
— Да не хочу я попрошайничать. Ходить, выпрашивать, писать запросы. Кому? Кому это надо? Кладбище само по себе давно забыто. Сюда ходят человек пять от силы. Должен был посол Латвии один раз приехать, на праздник. Не доехал. Выходной день был, не сложилось.
Говорит без злобы, без обиды. Просто констатирует факты.
За здоровым крестом — сотни квадратных метров могил. Латышское кладбище. Захоронения столетней давности. Только крестов почти нет. Памятники вообще редкость.
— Памятники есть. Они под землей. — Озолин подводит нас к одной могиле с красивым обелиском. — Вот, один из тех, что мы достали. Молодая девушка похоронена. В 1921-м умерла. Не от репрессий. Видимо, болела. Несколько дней ее могилу в порядок приводили. Достали памятник, почистили, укрепили. А тут таких — сотни. Много сотен. И со всеми так надо. Но сил не хватит.
— А поднять вопрос?
— А где?
— Местные власти, Латвия…
— Да кому это надо? Для них это лес. Проще про это кладбище забыть, чем что-то делать.
Николаю Озолину, с дурацким ударением на второе "о", не знающему латышский язык, — надо. Он ничего ни от кого не ждет, не просит. Сам приезжает сюда и делает так, чтобы кладбище его незнакомых предков не превратилось в лес.
— Сюда как-то приезжала делегация латышей, на большом автобусе. Ходили, охали. Кино даже какое-то снимали. Говорили о том, что кладбище надо восстановить. Потом уехали — и тишина.
Мы докуриваем, идем к машине. У нас так исторически сложилось: чем больше автобус, тем меньше толку. А кладбище останется. Потому что оно очень нужно. Хотя бы Озолину.